Наталья Гарбер, новелла из книги "Тайные истории Пушкинских гор" (2013)
Утром за окном была холодрыга и унылый дождь, а меня познабливало. Поэтому я включила обогреватель, прикрыла вечно распахнутые фрамуги и провела день в пижаме – и с книжкой Гейченко про пушкиногорское Лукоморье. Отлеживаюсь – и делаю себе разгрузочный день: мало физической пиши, много духовной и друзья в Скайпе, если что.
Сегодня, читая Гейченко, я пожалела Пушкина в части отсутствия средств коммуникации: бедный поэт, оказывается, был вынужден говорить сам с собой в долгой разлуке с друзьями. Оно и понятно – письма на почтовых ходят долго, визиты случаются редко, тригорские и деревенские девы прелестны, но Языкова с Пущиным и Вяземским не заменят, а Арина Родионовна, источник народных знаний и сказаний, я чай, тоже - не заменяет столичный интеллектуальный бомонд.
Однако есть здесь и местные прелести, которыми вдохновлялась душа Пушкина в давние времена, и к которым приникают, если умеют, души современных пушкиногорских паломников. Читая Гейченко, я, конечно, в первую очередь искала ответ на вопрос, почему теперешний музейный дух и работники Мавзолея так отличаются от легендарного времени пушкиногорского «домового», по зернышку собиравшего и восстанавливавшего тело и дух Пушкиногорья со времен полной послевоенной разрухи до лихих Перестроечных лет. Искала – и нашла. Причем то, о чем говорит Семен Степанович о найденной им здесь истине и цели музейного подвижничества, подтверждает, как ни печально, в мою версию о том, что перепуталось в головах нынешних управляющих этих мест, породив утрату духа места и отток интереса к нему.
Сегодня, читая Гейченко, я пожалела Пушкина в части отсутствия средств коммуникации: бедный поэт, оказывается, был вынужден говорить сам с собой в долгой разлуке с друзьями. Оно и понятно – письма на почтовых ходят долго, визиты случаются редко, тригорские и деревенские девы прелестны, но Языкова с Пущиным и Вяземским не заменят, а Арина Родионовна, источник народных знаний и сказаний, я чай, тоже - не заменяет столичный интеллектуальный бомонд.
Однако есть здесь и местные прелести, которыми вдохновлялась душа Пушкина в давние времена, и к которым приникают, если умеют, души современных пушкиногорских паломников. Читая Гейченко, я, конечно, в первую очередь искала ответ на вопрос, почему теперешний музейный дух и работники Мавзолея так отличаются от легендарного времени пушкиногорского «домового», по зернышку собиравшего и восстанавливавшего тело и дух Пушкиногорья со времен полной послевоенной разрухи до лихих Перестроечных лет. Искала – и нашла. Причем то, о чем говорит Семен Степанович о найденной им здесь истине и цели музейного подвижничества, подтверждает, как ни печально, в мою версию о том, что перепуталось в головах нынешних управляющих этих мест, породив утрату духа места и отток интереса к нему.
House in the dark
XX century
Начнем по порядку. Первое, что здесь аутентично и выглядит ровно так же, как и при Пушкине – это небо. И прилагающаяся к нему псковская погода, которая несмотря на все климатические перемены, снабжает внимательного наблюдателя теми же ветреными ливнями и солнечной жарой, а также ежедневными рассветами и закатами. Ландшафт здешний, несмотря на все разделяющие нас и Александра Сергеевича века, тоже не Бог весть как изменился: те же озера и леса, поля и реки, пригорки и дороги. «Деревня – вот мой кабинет», - как заявил здесь первый поэт России, купивший в Опочке как-то себе в подарок картинку «Странствующий пилигрим с посохом Надежды».
Святогорский монастырь хоть и восстановлен из руин, но тоже, выглядит примерно так, как был во времена игумена Ионы, пушкинского духовника и покровителя. Только в те годы обитель числилась как исправительная, и братия здесь была из числа проштрафившихся священников и ссыльных монахов, намучившись с которыми отец Иона ругал их «аспидами и василисками» и писал в своих дневниках: «Святогорские монахи – сущие беглые солдаты, а не святые отцы, им нужен не отец Иона, а хороший унтер-лейтенант с большою дубиною!…Учить моих молодцов – для сего застенок гишпанский нужен, а не райские кущи». Нынешняя же братия - справная, и никаких бесчинств за ней не числится.
Пушкин здесь тоже был раздражен только в начале ссылки, пока родные места воспринимал как тюрьму. Когда же местную длительную аскезу отлучения о столичной суеты и живой духовный опыт, включая народную культуру, поэт стал употреблять на производство творческих плодов, то зажил в Михайловском как у Христа за пазухой. Ибо уразумел и выразил ту истину и цель вещей, о которых писал позднее епископ Варнава.
Когда же место стало музейным, Гейченко со товарищи в послевоенной аскезе и духовном подвиге сохранили то, что нашла я в середине книжки пушкигногорского «домового» прямым текстом написанное: «Не простое это дело избежать "захоженности" музейных комнат. Очень помогают содержать дом в чистоте и благолепии запахи даров земли. Но есть и другая сторона дела. Человеческая. Не всякому дано стать истинным музейным работником. Этому научиться почти невозможно. Иной всю музейную науку превзойдет, всё знает, умеет объяснить и разъяснить, что, как и почему, но вещи в его руках не оживают, остаются мертвыми. А у другого - жизнь во всем, до чего он только дотронется. Трудно объяснить причину этого удивительного явления. Но это так».
В прошлом году мне рассказали, как дети, приведенные в Михайловского, после осмотра барского дома спросили – а где телевизор? Дом снаружи обложен вагонкой, внутри все осовремено, экскурсоводша бубнит по заученному, сон нагоняет, - и юные почитатели поэта восприняли обстановку как нынешнюю. А поскольку без ТВ не мыслят своей жизни, были потрясены отсутствием его в пушкинской обстановке. Чем же поэт занимался, если телика не имел, спрашивают они в изумлении по окончании визита.
Я прошлась по залам после этой истории и спросила себя: а где видак? Он здесь тоже гармонично бы смотрелся. У меня есть, почему у Александра Сергеевича не было, он же барин, богатый человек. На вагонку и обстановку деньги есть, а на видак с теликом нету, что ли? Гейченко когда-то во избежание таких вопросов новоотстроенные по старым технологиям поместья патиной покрывал, но то ж Гейченко, а теперь – другие порядки. Вот дети и спрашивают: а где телик-то?
Не знаю, что ответили детям насчет Пушкинских аудиовизуальных технологий, но у Гейченко в следующем абзаце я нашла: «Много лет работала музейной смотрительницей Михайловского простая крестьянская женщина Александра Федоровна Федорова; она действительно была настоящим музейным работником, хотя не было у нее никакой специальной подготовки. Она и грамоту-то познала под старость, когда поступила работать в заповедник. Она тогда поняла, что служить в доме Пушкина и быть неграмотней - нельзя, что хранить пушкинский дом - это значит не только сберегать его, ценить, любить, но и понимать его и тех, кто приходит сюда, в гости к Пушкину».
Вот тут и вспоминается невеселая пушкиногорская шутка – вокруг Мавзолея скамеек нет, потому что музею живые люди не нужны. Да там и поставишь их, не придут сидеть. Не сидят же люди на радиоактивном захоронении, бегут. Не оживает Пушкин у теперешних музейного начальства, и нет им особого дела до душ местных и приезжих.
А Гейченко все добавляет «лыко в строку» про прежнюю хранительницу Михайловского: «Бывало, проходишь с гостями по музею и слышишь: "А ведь она у вас совсем как Арина Родионовна!" И действительно, она любила Пушкина и все пушкинское - его бумаги, книги, вещи - особой материнской любовью. В руках Александры Федоровны - "тети Шуры", как звали ее сослуживцы и посетители Михайловского, - всегда было добро. Убирала ли она комнаты Пушкина, стирала ли пыль с мебели, составляла ли букеты, расставляла ли цветы на горки, столы и комоды, - всегда у нее получался рай, и все приходившие в музей восклицали: "Ах, как красиво!"»
Святогорский монастырь хоть и восстановлен из руин, но тоже, выглядит примерно так, как был во времена игумена Ионы, пушкинского духовника и покровителя. Только в те годы обитель числилась как исправительная, и братия здесь была из числа проштрафившихся священников и ссыльных монахов, намучившись с которыми отец Иона ругал их «аспидами и василисками» и писал в своих дневниках: «Святогорские монахи – сущие беглые солдаты, а не святые отцы, им нужен не отец Иона, а хороший унтер-лейтенант с большою дубиною!…Учить моих молодцов – для сего застенок гишпанский нужен, а не райские кущи». Нынешняя же братия - справная, и никаких бесчинств за ней не числится.
Пушкин здесь тоже был раздражен только в начале ссылки, пока родные места воспринимал как тюрьму. Когда же местную длительную аскезу отлучения о столичной суеты и живой духовный опыт, включая народную культуру, поэт стал употреблять на производство творческих плодов, то зажил в Михайловском как у Христа за пазухой. Ибо уразумел и выразил ту истину и цель вещей, о которых писал позднее епископ Варнава.
Когда же место стало музейным, Гейченко со товарищи в послевоенной аскезе и духовном подвиге сохранили то, что нашла я в середине книжки пушкигногорского «домового» прямым текстом написанное: «Не простое это дело избежать "захоженности" музейных комнат. Очень помогают содержать дом в чистоте и благолепии запахи даров земли. Но есть и другая сторона дела. Человеческая. Не всякому дано стать истинным музейным работником. Этому научиться почти невозможно. Иной всю музейную науку превзойдет, всё знает, умеет объяснить и разъяснить, что, как и почему, но вещи в его руках не оживают, остаются мертвыми. А у другого - жизнь во всем, до чего он только дотронется. Трудно объяснить причину этого удивительного явления. Но это так».
В прошлом году мне рассказали, как дети, приведенные в Михайловского, после осмотра барского дома спросили – а где телевизор? Дом снаружи обложен вагонкой, внутри все осовремено, экскурсоводша бубнит по заученному, сон нагоняет, - и юные почитатели поэта восприняли обстановку как нынешнюю. А поскольку без ТВ не мыслят своей жизни, были потрясены отсутствием его в пушкинской обстановке. Чем же поэт занимался, если телика не имел, спрашивают они в изумлении по окончании визита.
Я прошлась по залам после этой истории и спросила себя: а где видак? Он здесь тоже гармонично бы смотрелся. У меня есть, почему у Александра Сергеевича не было, он же барин, богатый человек. На вагонку и обстановку деньги есть, а на видак с теликом нету, что ли? Гейченко когда-то во избежание таких вопросов новоотстроенные по старым технологиям поместья патиной покрывал, но то ж Гейченко, а теперь – другие порядки. Вот дети и спрашивают: а где телик-то?
Не знаю, что ответили детям насчет Пушкинских аудиовизуальных технологий, но у Гейченко в следующем абзаце я нашла: «Много лет работала музейной смотрительницей Михайловского простая крестьянская женщина Александра Федоровна Федорова; она действительно была настоящим музейным работником, хотя не было у нее никакой специальной подготовки. Она и грамоту-то познала под старость, когда поступила работать в заповедник. Она тогда поняла, что служить в доме Пушкина и быть неграмотней - нельзя, что хранить пушкинский дом - это значит не только сберегать его, ценить, любить, но и понимать его и тех, кто приходит сюда, в гости к Пушкину».
Вот тут и вспоминается невеселая пушкиногорская шутка – вокруг Мавзолея скамеек нет, потому что музею живые люди не нужны. Да там и поставишь их, не придут сидеть. Не сидят же люди на радиоактивном захоронении, бегут. Не оживает Пушкин у теперешних музейного начальства, и нет им особого дела до душ местных и приезжих.
А Гейченко все добавляет «лыко в строку» про прежнюю хранительницу Михайловского: «Бывало, проходишь с гостями по музею и слышишь: "А ведь она у вас совсем как Арина Родионовна!" И действительно, она любила Пушкина и все пушкинское - его бумаги, книги, вещи - особой материнской любовью. В руках Александры Федоровны - "тети Шуры", как звали ее сослуживцы и посетители Михайловского, - всегда было добро. Убирала ли она комнаты Пушкина, стирала ли пыль с мебели, составляла ли букеты, расставляла ли цветы на горки, столы и комоды, - всегда у нее получался рай, и все приходившие в музей восклицали: "Ах, как красиво!"»
Book
XX century
Ну, хорошо, говорю прямо – нет у теперешнего начальства музейного любви ни к Пушкину, ни к посетителям этих мест. Они себя под Пушкиным не чистят, а охорашивают, в отличие от тети Шуры, которая по понедельникам, когда музей закрыт, порой пускала душевных посетителей, велев им снять обувь, и «ее слушались и, сняв обувь, смиренно входили в дом Пушкина, словно в храм. Она обладала чудесным даром останавливать время. Говорила - словно священное писание читала… нараспев:
- Здесь Пушкин мучился за всех ровно два года и месяц. Здесь все его. И. хоть самого его сейчас нетути и он незрим, все он видит - кто и зачем сюда пришел, кто подобру-поздорову, поучиться уму-разуму, а кто собой полюбоваться, в зеркало посмотреться да в речке искупаться... Он, Пушкин, все любил, в чем есть жизнь, и обо всем ртом писал в своих книгах. Теперь все идут к Пушкину, потому что его творенья охраняют людей от дурного, очищают душу. Его дом для теперешних людей стал тем, чем раньше был для тогдашних храм. Ежели тебя, скажем, что волнует и нет у тебя доброго советчика - иди к Пушкину, он укажет на истинного друга, удержит от злого обстояния, даст верный совет, и ты возрадуешься и возвеселишься. Только хорошенько подумай, что тебе нужно, а потом спроси у Пушкина и получить все ответы в его книгах...»
Ужели слово найдено? Думаю, да. Бог у старушки был выше всех, Пушкин – святыня российская, а его поместье - храм. А у теперешнего начальства музейного, вся любовь на себя идет, так что на Бога и Пушкина ее не хватает, не то, что на посетителей и жителей. Отступая в конце войны, немцы заложили на территории Святогорского монастыря фугасы мощностью в десять авиабомб, включая мину под могилой поэта. Вот и теперешняя утрата «человеческой стороны дела», которой научиться невозможно и без которой все мертвеет - такая же фугасная мина под Пушкинским Заповедником. На поверхности все чисто, а ступишь – и рвет на тебя злобой и ненавистью: умри, не ступи, все здесь мое!
Друг сегодня прислал цитату из Довлатова: «Противоположность любви — не отвращение. И даже не равнодушие. А ложь». Вот так и здесь все погибает от мнимого благолепия, ослепнув настолько, что на острый «Заповедник» Довлатова теперешнее начальство говорит: «За что он нас так? Ему ж никто ничего плохого не сделал». Гейченко пишет, что после ухода тети Шуры, «истинного чуда», Михайловское осиротело. А после ухода Гейченко осиротел тут, похоже, весь музей. И для воскресения ему нужно чудо человеческое, приходящее по Божьему благословению. Будем молиться и ждать.
Но хотя музейное поле нынче в этих местах омертвело, зато Пушкинская душа, Святогорская обитель и Пушкиногорская природа, слава Богу, живы. В пересказах стариков о Пушкине вижу я в Гейченковской книжке себе комплимент: поэт-де все делал быстро – и ходил, и говорил, и ел. Вечно мне на это указывают. Теперь буду знать, чем ответить: по Пушкину, мол, темп сверяю. А вот и еще один подарочек: я здесь по дороге ко Пскову увидела название деревни Мараморочка, и так оно мне понравилось – прямо вижу я, как идет в юбчонке девчонка и мужикам голову морочит.
Гейченко, оказывается, тоже слово приметил: говорит, Мараморы действительно названы от слова «марок», что значит наваждение, призрак, род домового или кикиморы. И там находится жертвенный святилищный камень, где древние русичи совершали моления и жертвоприношения. Вот и филологический ответ, что случилось с пушкиногорским музеем после Гейченко. Был там домовой-заботник с любовью к Пушкину, к которому со всей России за нею и ехали. А стали кикиморы болотные с жертвоприношениями во славу свою и ложью, которая противоположность любви, которые все удивляются: «Я водяной, я водяной, никто не водится со мной…» А ответ в той же песенке: внутри тебя водица – ну как с таким водиться? Нету давно уже живой крови в музейных жилах, есть только вода в отчетах. Глянешь, и вспомнишь Пушкинское письмо брату Льву: «Читаю Клариссу. Мочи нет, какая скучная дура».
Гейченко понимал это, потому и писал: «Каждому мемориальному пушкинскому памятнику дана особая власть над людьми. Он в известной мере — сердечное святилище и алтарь. Если у восстановленного дома Пушкина нет власти над людьми, если паломник, приехавший в Михайловское, не увидит в нем постоянно мерцающую «ненаглядную звезду», слетевшую всем нам «на диво», — всё нами сделанное здесь никчемно, всё напрасно!» Вот силу власти Пушкина нынешняя музейная власть понимает, а сердечное святилище и алтарь его себе присваивает, думает – смиримся, али не заметим.
Говорят, у Арины Родионовны был сундучок с надписью «Для чорного дня». Вот вещи, истории и обстановка, собранные Гейченко, сейчас хранятся в таком невидимом сундучке, пока не придет человек, которому жалко всю живую тварь, потому что его душа научилась любить, и не наполнит Пушкинским духом восстановленные «домовым» просторы Пушкиногорья. Но и на такие времена у русского народа решение имеется для сохранения себя на пути к познанию истины и цели вещей. И это не преувеличение: крестьяне на Руси даже гулянки и ярмарки устраивают вокруг тех мест, где стояли в старину престольные церкви и часовни. По таким приметам Гейченко когда-то вычислил затоптанное место бывшей часовенки, что в еловом лесу сельца Михайловского.
Аналогия с сегодняшним общением с Пушкиным здесь выходит почти прямая. Известно, пишет Гейченко, что русские монастыри назывались одни мирскими, другие пустынными. И между собой различались как внешним видом, так и общественной значимостью. Мирские монастыри создавались высшим духовенством, князьями и боярами, располагались на торговых путях и принимали активное участие в мирских делах. Пустынные основывали люди «низкого» сословия, которые уходили от мира в лихолетье жить в землянках подальше от людей, где «леса черные, блата, мхи и чащи непроходимые». Вот сегодняшнее общение с Пушкиным в Пушкиногорье подобно пустынному монастырю в местах уединенных – настраиваешься через природу и тексты, через предметы и книги на волну поэта – и вот он перед тобою, как живой стоит.
Но Пушкин, слава Богу, - не музейная принадлежность, он дитя русской музы и говорит со всеми. Ласточки, в кротости и доверии которых Гейченко видел знак того, что в мире больше милосердия, чем зла, летают здесь по-прежнему и под мостом над Соротью гнезда вьют. Посему в природе здешней и витающей над ней Пушкинской душе живая кровь и сердечное святилище есть.
И те, кто не ищет себе посредников в общении с ними, сюда едут и здесь живут. По примеру Пушкина разоряются на покупку книг, как стекольщик на покупку необходимого ему алмаза. Мысленным взором видят, как читает Пушкин в Тригорском главы «Онегина» о деревне, а потом едет поздней ночью домой и царапает, рисует кольцом по стеклу свой профиль и подпись: «Михайловской обители послушник Александр».
- Пушкин, а Пушкин, ты где?
- Тут я!
- Здесь Пушкин мучился за всех ровно два года и месяц. Здесь все его. И. хоть самого его сейчас нетути и он незрим, все он видит - кто и зачем сюда пришел, кто подобру-поздорову, поучиться уму-разуму, а кто собой полюбоваться, в зеркало посмотреться да в речке искупаться... Он, Пушкин, все любил, в чем есть жизнь, и обо всем ртом писал в своих книгах. Теперь все идут к Пушкину, потому что его творенья охраняют людей от дурного, очищают душу. Его дом для теперешних людей стал тем, чем раньше был для тогдашних храм. Ежели тебя, скажем, что волнует и нет у тебя доброго советчика - иди к Пушкину, он укажет на истинного друга, удержит от злого обстояния, даст верный совет, и ты возрадуешься и возвеселишься. Только хорошенько подумай, что тебе нужно, а потом спроси у Пушкина и получить все ответы в его книгах...»
Ужели слово найдено? Думаю, да. Бог у старушки был выше всех, Пушкин – святыня российская, а его поместье - храм. А у теперешнего начальства музейного, вся любовь на себя идет, так что на Бога и Пушкина ее не хватает, не то, что на посетителей и жителей. Отступая в конце войны, немцы заложили на территории Святогорского монастыря фугасы мощностью в десять авиабомб, включая мину под могилой поэта. Вот и теперешняя утрата «человеческой стороны дела», которой научиться невозможно и без которой все мертвеет - такая же фугасная мина под Пушкинским Заповедником. На поверхности все чисто, а ступишь – и рвет на тебя злобой и ненавистью: умри, не ступи, все здесь мое!
Друг сегодня прислал цитату из Довлатова: «Противоположность любви — не отвращение. И даже не равнодушие. А ложь». Вот так и здесь все погибает от мнимого благолепия, ослепнув настолько, что на острый «Заповедник» Довлатова теперешнее начальство говорит: «За что он нас так? Ему ж никто ничего плохого не сделал». Гейченко пишет, что после ухода тети Шуры, «истинного чуда», Михайловское осиротело. А после ухода Гейченко осиротел тут, похоже, весь музей. И для воскресения ему нужно чудо человеческое, приходящее по Божьему благословению. Будем молиться и ждать.
Но хотя музейное поле нынче в этих местах омертвело, зато Пушкинская душа, Святогорская обитель и Пушкиногорская природа, слава Богу, живы. В пересказах стариков о Пушкине вижу я в Гейченковской книжке себе комплимент: поэт-де все делал быстро – и ходил, и говорил, и ел. Вечно мне на это указывают. Теперь буду знать, чем ответить: по Пушкину, мол, темп сверяю. А вот и еще один подарочек: я здесь по дороге ко Пскову увидела название деревни Мараморочка, и так оно мне понравилось – прямо вижу я, как идет в юбчонке девчонка и мужикам голову морочит.
Гейченко, оказывается, тоже слово приметил: говорит, Мараморы действительно названы от слова «марок», что значит наваждение, призрак, род домового или кикиморы. И там находится жертвенный святилищный камень, где древние русичи совершали моления и жертвоприношения. Вот и филологический ответ, что случилось с пушкиногорским музеем после Гейченко. Был там домовой-заботник с любовью к Пушкину, к которому со всей России за нею и ехали. А стали кикиморы болотные с жертвоприношениями во славу свою и ложью, которая противоположность любви, которые все удивляются: «Я водяной, я водяной, никто не водится со мной…» А ответ в той же песенке: внутри тебя водица – ну как с таким водиться? Нету давно уже живой крови в музейных жилах, есть только вода в отчетах. Глянешь, и вспомнишь Пушкинское письмо брату Льву: «Читаю Клариссу. Мочи нет, какая скучная дура».
Гейченко понимал это, потому и писал: «Каждому мемориальному пушкинскому памятнику дана особая власть над людьми. Он в известной мере — сердечное святилище и алтарь. Если у восстановленного дома Пушкина нет власти над людьми, если паломник, приехавший в Михайловское, не увидит в нем постоянно мерцающую «ненаглядную звезду», слетевшую всем нам «на диво», — всё нами сделанное здесь никчемно, всё напрасно!» Вот силу власти Пушкина нынешняя музейная власть понимает, а сердечное святилище и алтарь его себе присваивает, думает – смиримся, али не заметим.
Говорят, у Арины Родионовны был сундучок с надписью «Для чорного дня». Вот вещи, истории и обстановка, собранные Гейченко, сейчас хранятся в таком невидимом сундучке, пока не придет человек, которому жалко всю живую тварь, потому что его душа научилась любить, и не наполнит Пушкинским духом восстановленные «домовым» просторы Пушкиногорья. Но и на такие времена у русского народа решение имеется для сохранения себя на пути к познанию истины и цели вещей. И это не преувеличение: крестьяне на Руси даже гулянки и ярмарки устраивают вокруг тех мест, где стояли в старину престольные церкви и часовни. По таким приметам Гейченко когда-то вычислил затоптанное место бывшей часовенки, что в еловом лесу сельца Михайловского.
Аналогия с сегодняшним общением с Пушкиным здесь выходит почти прямая. Известно, пишет Гейченко, что русские монастыри назывались одни мирскими, другие пустынными. И между собой различались как внешним видом, так и общественной значимостью. Мирские монастыри создавались высшим духовенством, князьями и боярами, располагались на торговых путях и принимали активное участие в мирских делах. Пустынные основывали люди «низкого» сословия, которые уходили от мира в лихолетье жить в землянках подальше от людей, где «леса черные, блата, мхи и чащи непроходимые». Вот сегодняшнее общение с Пушкиным в Пушкиногорье подобно пустынному монастырю в местах уединенных – настраиваешься через природу и тексты, через предметы и книги на волну поэта – и вот он перед тобою, как живой стоит.
Но Пушкин, слава Богу, - не музейная принадлежность, он дитя русской музы и говорит со всеми. Ласточки, в кротости и доверии которых Гейченко видел знак того, что в мире больше милосердия, чем зла, летают здесь по-прежнему и под мостом над Соротью гнезда вьют. Посему в природе здешней и витающей над ней Пушкинской душе живая кровь и сердечное святилище есть.
И те, кто не ищет себе посредников в общении с ними, сюда едут и здесь живут. По примеру Пушкина разоряются на покупку книг, как стекольщик на покупку необходимого ему алмаза. Мысленным взором видят, как читает Пушкин в Тригорском главы «Онегина» о деревне, а потом едет поздней ночью домой и царапает, рисует кольцом по стеклу свой профиль и подпись: «Михайловской обители послушник Александр».
- Пушкин, а Пушкин, ты где?
- Тут я!
Clown
XX century
В Пушкинских горах я не выбираю ни слов, ни меда и перца в них. Здесь я просто очищаюсь и открываюсь. В ответ тайны этих мест тихо и нежно открываются мне через светлые строки. Я записываю их, обретая себя новую в этом тайном мире, - и показываю страшно талантливому театральному театральному педагогу Катюше Громаковой. Та читает и слушает, смеется и плачет, удивляется и радуется – и передает эстафету детям в своей студии, расширяя поле пушкиногорского сердечного электричества.
Проживая и воссоздавая мои истории на подмостках Пушкиногорского театрального фестиваля, сегодняшние подростки воплощают дух этих мест - и становятся частью вселенских сил Пушкинской поэзии и деревенского comme il faut, сердечности Арины Родионовны и силы Коли Хлебного, волшебства народных преданий и загадок современных историй, теней давно утраченных поместий и контуров Гейченковской мельницы в Михайловском. Они слышат малиновое дыхание пушкиногорских лесов и медовый шелест полевого разнотравья. Они видят над облаками души ушедших и пьют живую воду из родников озера Кучане. Они чувствуют объятья бесконечных вибраций колокольчиков коши над прудом у мельницы в Бугрово. Им снится стук яблок в ночном саду и тигр, который ест из одной миски с человеком.
Поэтому, просыпаясь утром, они слышат чистое и радостное биение своего сердца, которому на пути духовного подвига и присущей ему сосредоточенной аскезы языком не перестающей любви открываются главные тайны жизни пушкиногорья. И тогда они, как и мы все, знают всем своим существом – мы и есть эта страна.
Ястреб кружит высоко в небе над озером Кучане. Я задираю голову и спрашиваю: «Ты здесь всегда?» «Всегда», - говорит он и идет на новый круг.
Проживая и воссоздавая мои истории на подмостках Пушкиногорского театрального фестиваля, сегодняшние подростки воплощают дух этих мест - и становятся частью вселенских сил Пушкинской поэзии и деревенского comme il faut, сердечности Арины Родионовны и силы Коли Хлебного, волшебства народных преданий и загадок современных историй, теней давно утраченных поместий и контуров Гейченковской мельницы в Михайловском. Они слышат малиновое дыхание пушкиногорских лесов и медовый шелест полевого разнотравья. Они видят над облаками души ушедших и пьют живую воду из родников озера Кучане. Они чувствуют объятья бесконечных вибраций колокольчиков коши над прудом у мельницы в Бугрово. Им снится стук яблок в ночном саду и тигр, который ест из одной миски с человеком.
Поэтому, просыпаясь утром, они слышат чистое и радостное биение своего сердца, которому на пути духовного подвига и присущей ему сосредоточенной аскезы языком не перестающей любви открываются главные тайны жизни пушкиногорья. И тогда они, как и мы все, знают всем своим существом – мы и есть эта страна.
Ястреб кружит высоко в небе над озером Кучане. Я задираю голову и спрашиваю: «Ты здесь всегда?» «Всегда», - говорит он и идет на новый круг.
The clouds
XX century